Бурова
Бурова, Серафима Николаевна, вернее. Была такая преподавательница в Тюменском университете. Принадлежала к кафедре русской и советской литературы филологического факультета, эту самую советскую литературу новейшего периода, 1960-х и 1970-х, она преподавала. Впрочем, вполне возможно, что преподает и сейчас. Но что была в течение всех 1980-х годов – се есть неопровержимый факт, я, автор этих строк Немиров М.М., самолично это наблюдал.
I
Возраст Буровой С.Н. в те годы, а точней, в 1981-м году, с которого начнем, был, как я теперь понимаю, вряд ли больше 25-ти лет, вид у нее был классической эсерской террористки: глаза и волосы черны, как не сказать, что; прическа была той, которая называется у парикмахеров "каре"; губы – ох, красны; на плечах она имела шаль, курила папиросы "Беломор" и слыла вольнодумицей: диссертацию по Мандельштаму пишет! – передавали люди. Мандельштам в те времена был автором, надо сказать, - модным, но - малодиссертабельным. Писать в те годы диссертацию по Мандельштаму – ну, это как примерно сейчас написать диссертацию типа "Проблемы комунновафлизма в творчестве Лимонова". Написать-то, конечно, можно, но как-то, оно, знаете... Как-то тема... Могут не так понять!
Впрочем, речь не о Мандельштаме. Речь о Буровой С. И вот: результатом наличия у сией вышеописанных свойств являлось ох сильное впечатление, производимое ею на (впрочем, чрезвычайно немногочисленных) личностей мужского пола, бродивших в филологических коридорах тюменского университета. Существует даже художественный рассказ упоминавшегося Немирова М., в котором описываемая фигурирует в качестве одного из персонажей. Рассказ называется "Елеазарий Мелетинский", и сообщается в нем примерно следующее:
– Вы, Мирослав, Мелетинского не читали? - сообщается в нем. – Вам, Мирослав, еилетинского бы почитать!
Это она ему. Они стоят. Они стоят в коридоре левого крыла тюменского университета, который плохо освещен. Они стоят в коридоре, который скрипит рассохшимся паркетом, в нем холодно и сквозняки, а стены покрыты набрызганным бетоном, как в КПЗ – не прислонишься! – так называемой "шубой". Они стоят в семь вечера напротив друг друга в пустом коридоре – занятия в тюменском университете происходят в две смены из-за недостатка аудиторий, и филологи учатся как раз во вторую, с двух до восьми.
Они стоят: пытливый юноша; прекрасная преподавательница. 1981-й год бескрайней мерзлой пустыней лежит за окнами, предновогодние дни там стоят, черный жестокий их пламень.
– Вам, Мирослав, Мелетинского бы, "Поэтику мифа", почитать! – это она ему. Он стоит пред ней, не в силах пошевелиться, как если бы он обосрался. Восторг научного знания пронзает его, как точно осиновый кол. Черные ея глаза пылают, как говаривал Бодлер, как будто два черных солнца. Мысли в головах обоих клокочут яростными протуберанцами.
И так далее. И тому подобное, – в смысле, все остальное в описываемом рассказе. В смысле, более ничего, кроме лирической мощи таланта автора, в нём не происходило. Указанная мощь лютовала на протяжении его страниц с нечеловеческой силой, пока не заканчивалась описанием, как он выходит из университета, указанный Мирослав.
Он выходит, он идет по улице, сообщалось в заключение. Он идет по ней; чудовищные сооружения мороза высятся со всех сторон, превращая улицу в какое-то ущелье; сверху над ним сияют твердые жестокие звезды, и ему хочется сравнивать себя с такой вот звездой: теоретически – клокочущим ядерным пламенем гигантским огненным шаром, на самом же деле – крохотной светящейся точкой, миллиардами километров холода и тьмы отделенной от других, таких же крохотных.
Сочинялось это примерно в декабре 1985-го года, когда автор этих строк впервые серьезно задумался о необходимости овладеть искусством прозы, а тогда он был большой поклонник, чтобы написано было как-нибудь попомпезнее: в духе раннего Платонова, например.
Кстати, тогда это сочинение не называлось "Елеазарий Милетинский". Тогда это было начало романа, в котором дальше должна была рассказываться история человека, научившегося гипнотизировать теледикторов и отправившегося в Москву предлагать свои услуги партии и правительству: дайте мне прямую телепередачу из Америки – я загипнотизирую Рейгана, чтобы полюбил СССР, разрядку и вообще все хорошее! Но романа я так и не написал: кишка тонка.
Следует добавить: в 1981-м году еще не было обычая улицу Республики, главную улицу города Тюмени, скрести скребками и прочими средствами очистки, снег поэтому лежал вдоль тротуаров дикими торосами; фонари, во-вторых, если и горели, то в лучшем случае из четырех – один. Так что мрак и чудовищность, изображенные выше, были не только фигуральными, но и действительно довольно-таки наличествующими в окружающей природе.
II
Перая часть сообщения была написана примерно в 1986 году. Вторую часть начнем в стихотворной форме, начнем так:
На улице зима.
На улица зима, ебать конём!
На улице мороз своим пылает белым бешеным огнём,
А мы идём.
А мы идём с тобой вдвоём,
Под ветром пригибаясь как под артогнём,
Мы, пригибаясь, оскользаясь, перебежками бегём, -
Бутылку водки мы с собой несём.
Такую цилиндрическую, гладкую, холодную, весомую, прозрачную, несём.
И мы её, конечно, будем пить,
И обо всех явленьях жизни говорить
Со страшной силой все их прорубать,
И за одной ещё, и за ещё одной, и за одной ещё! бежать –
С большой, короче, пользой будем время мы преповождать.
Это уже написано пять лет спустя, в городе Москве, в декабре 1991-го года, проживая на Алтуфьевском шоссе, в доме номер 103, в двух домах от прямоугольного дорожного знака, на котором написано "МОСКВА", а затем это гордое имя зачеркнуто; се означает "конец населенного пункта".
Решив продолжить свои попытки перейти на прозу, я, М.Немиров и продолжил с места, на котором остановился пять лет назад: там закончилось на как указанный Мирослав покидает университет – здесь начнем с того, как он идет обратно.
Он идет из гастронома "Светлячок", что на Перекопской улице, в полуторах кварталах на запад от университета. Скажу более: он идет из винного отдела оного. Как правдиво описано в процитированном стихотворении, он несет в кармане купленную там за 4 рубля 12 копеек бутылку водки "Экстра". Как не менее правдиво описано там же, он несет ее в аудиторию номер 403 (411 в стихотворении – это художественная неправда ради складности. Вольность поэтическая - см.
Он делает это вот зачем: чтобы ее в указанной аудитории – пить.
Вот почему: потому что нужно же человеку куда-нибудь пойти! Даже реакционный писатель Достоевский в дикие времена мракобесия и царизма, даже он это понимал. Тем более, когда мрак, и мраз, и ужас на улицах.
И куда ж ему идти? Не в вонючую же общагу идти этому человеку, сию чудовищную казарму, набитую телами по пять человек в комнате! Поэтому он идет в университет: в кромешном мраке предновогодних дней он сияет всеми своими окнами, как точно океанский лайнер среди вечных льдов.
К тому же в нём, мало того, что светло, в нём ещё и тепло. В итоге столь благоприятного сочетания климатических условий жизнь здесь без перерыва бьет ключом, и даже иногда гейзером!
Еще идут последние семинары и лекции; двоечники роями клубятся у дверей кафедр, подстерегая преподавателей в надежде выклянчить допуск на пересдачу старославянского языка; пятерочники роями клубятся там же, подстерегая тех же, надеясь услышать еще пару удивительных откровений об облигаторном глагольном управлении дательным падежом; всякие кружки заседают, обсуждая все подряд; любители самодеятельности под руководством тогдашнего завкафедры советской литературы Рогачева В. то поют унылыми голосами Клячкина и Визбора, то инсценируют стихотворение А. Вознесенского "Антимиры"; невиданное количество ослепительно юных, невероятно свежих, да еще впридачу и высокообразованных девушек изумляют глаз, куда его не поверни; наконец (и это, конечно, главное), - почти в каждой из аудиторий кучками сидят кучечки различных юношей и девушек, и – выпивают водяру. Им тоже некуда было податься, они пришли выпивать в родимую альму матерь.
Они сидят кучками, выпивают, обсуждают все подряд, достойное обсуждения, от глубинно-падежной структуры неопределенно-личных предложений, до лучшести ли блондинок относительно брюнеток, или наоборот. Они курят сигареты "Полет", "Астра", "Стюардесса", "Интер" и папиросы "Беломорканал" и "Любительские", стряхивая пепел в кулечки, свернутые из вырванных из тетрадей листов. Некоторые запираются при помощи стула, просовывая его ножку меж ручек дверей, которые в аудиториях двухстворчаты. Но большинство не делает этого, ограничивая конспирацию одним лишь невыставлением на парту бутылки – она стоит под столом в портфеле.
Вот почему это делается – в смысле, незапирание: чтобы можно было кричать время от времени заглядывающим в аудиториям девушкам: " Девчонки! У нас весело! Оставайтесь!" И в большинстве случаев девчонки, окинув сидящих взглядом, обнаруживали, что здесь действительно весело, и оставались. Такие вот были девчонки в тюменском университете 1980-х годов. Я их уже много раз, как сумел, воспел, - но не поленюсь воспеть и еще раз. И ещё много много раз.
Порою просовывалась в аудиторию и голова какого-нибудь из преподавателей:
– А, занимаетесь! – восклицал он с понимающей улыбкой.
– Занимаемся-занимаемся! – отвечали ему хором.
– Ну, занимайтесь, – одобрял тот.
С кафедры общего языкознания, что за стенкой, доносится шум, гам, звон посуды – там тоже занимаются.
И такое вот бурление жизни происходит в университетских аудиториях 1980-го, и 1981-го, и 1982-го, и 1983-го года тоже – пока это не было с корнем искоренено новым ректором Куцевым Г.Ф., который столовую – построил (см. дэн), а свободу – задушил.
III
Продолжим, однако. Начнем, раз уж так повелось, опять со стихотворного вступления.
"Вот хозяин гасит свечи", вот с этого и начнем, с главной песни тех дней. Ибо она соответствует описываемому: действительно, гасит, только не хозяин, а сторож, и не свечи, а электричество.
Он ходит по этажам, сторож, разгоняет последних засидевшихся, щелкает рукояткой в электрораспределительных щитах, поворачивая ее из положения вертикального в положение горизонтальное, что обеспечивает размыкание контактов, и тем самым - обесточивание во избежание возгорания согласно правил пожарной безопасности.
Засидевшиеся нехотя расходятся. Не расходится один вышеописанный Мирослав. Он поступает так: в то время, как шумная процедура расхода осуществляется, он шмыгает мышью под одну из задних парт, и сидит под ней, дожидаясь, пока погаснет вышеупомянутый свет и утихнет скрип паркета под ногами сторожа
Затем он вылезает из под парты, и, в свете фонарей, светящих с улицы Семакова, на которую выходят окна филологического крыла университета, запирает двери при помощи вышеописанного метода просовывания ножки стула меж дверок. Затем он сдвигает пять стульев вместе и придвигает их к батарее центрального отопления, после чего пролазит в эту как бы траншею, образованную с одной стороны батареей, а с другой спинками стульев. Он ложится на сиденья этих стульев, накрывается полушубком и приступает к процессу засыпания. Под головой у него портфель, на нем ботинки, чтобы голове было выше, на ботинках – заячий треух: чтобы было мягче.
Не пускаемый в общежития из-за своей неспособности быть приятным вахтерам, он так тут и живет: ноябрь и декабрь 1981-го и январь, и февраль, и март 1982-го года, не покидая здания университета порою так и неделями.
Порой по пожарной лестнице через крышу и чердак к нему ночами приходят гости, и даже с чемоданами портвейна. Не примите последнее за преувеличение для красного словца: абсолютно истинным является сообщенное, за исключением того, что не с чемоданами, а с саквояжами, и не портвейна, а венгерского вермута "Кечкемет": в те времена его в Тюмени было хоть залейся, и цена его была смехотворной: 4 рубля за литровую бутылку.
– Елеазарий Мелетинский, да, – бормочет он, перед тем, как заснуть. - Елеазарий Мелетинский…
IV
– Елеазарий Милетинский, охохохо, – бормочет он, автор этих строк, ровно десять лет спустя после описываемых событий, в 1991-м году, и тоже в декабре, но уже в Москве, в самом глухом из ее углов. Смысл его вздохов таков: десять лет прошло – а так я Елеазария Милетинского и не прочел.
Не нарочно. Хотел. Несколько раз заказывал даже эту "Поэтику мифа" в библиотеке, да только все она была у кого-то на руках: не одному, видать, описанному Мирославу С.Н.Бурова настойчиво ее рекомендовала. Не сильно, впрочем, этим я был опечален: других научных книг безумнейшей увлекательности в университетской библиотеке и без Елеазария Милетинского было хоть ешь противоестественным образом, было что почитать:
Академический рай
Цвел средь морозов тогда.
Так вот писал автор этих строк М.Немиров в декабре 1991-го года, задумав перейти таки, наконец, со стихов на прозу, но не зная, с чего начать. Тут наткнувшись в "Независимой газете" на интервью с указанным Милетинским – с него решив и – – –.
2. Возвращаюсь к Буровой С.Н., ибо собственно, она и есть обозначенный заглавием объект сообщения, коее я добровольно вызвался сообщить интересующимся. Так вот: тут оно и грянуло.
Тут и – 1987-й, и 1988-й, и 1989-й – я имею в виду журнальный бум, гремевший и имевший место в наличии. "Котлован"! "Чевенгур"! "Доктор Живаго"! Бродский! Набоков! Венечка Ерофеев! Саша Соколов! Солженицын! Пригов! Довлатов! Лимонов! Мамлеев! Сорокин! И прочие, и прочие, и прочие! Тут я и призадумался.
Призадумался: что же они, вольнодумцы хреновы, – Бурова, Рогачев, прочие всякие, – все нас Айтматовым пичкали, да Распутиным, да Бондаревым, да Рубцовым, да каким-нибудь Тряпкиным, да всем прочим в этом роде, так что я, например, был совершенно серьезно уверен, что я один и есть в СССР, кто хочет, чтобы имелись новейшие сочинение про новейшую безумную жизнь, а не про одно только босоногое детство и народных старушек.
И был уверен: да, были Пастернак, Мандельштам, Зощенко, Ильф-Петров, Багрицкий, Сельвинский, Кирсанов, Заболоцкий, и потом Слуцкий, и потом - Вознесенский - Евтушенко - Ахмадуллина, а потом – никого вообще. А вот теперь зато – я. А также всякий рок: Гребенщиков, Майк, Цой, Шумов - вот они и есть единственные, которые живые. Совершенно я был в этом уверен!
Да я такую фамилию "Бродский" первый раз в декабре 1987 и услыхал! Точнее, прочитал: в журнале "Крокодил" было гневное разоблачение антисоветской вылазки нобелевского комитета, присудившего премию отщепенцу, графоману и порнографу!
Что ж они все ни словечечком не обмолвились? Или - сами не знали? Так ведь в столицах в аспирантурах обучались, уж там-то ведь должно-то это все им было – – –.
Не один я был такой, который. Осенью 1990-го года встретил я на улице много лет не виданную мной бывшую соученицу хорошую девушку Свету Ушакову. Первое, что ею было высказано за в порядке радости встречи купленной рюмкой – это самое неудовольствие Буровой и иже с нею. Свете Ушаковой все вышеуказанное было ещё значительно более обидно, нежели автору этих строк: я-то был так, сбоку припека, а вот Ушакова-то как раз с ними всеми реально дружила, Окуджаву пела. "Что же они, суки!" – была сердита хорошая девушка Света Ушакова.
Но оказалось, ни хрена. Оказалось – и сами они ничего этого не знали!
Той же осенью того же 1990-го я специально разыскал Бурову и учинил ей допрос с пристрастием. И узнал: действительно, никаких "Чевенгуров", "Гулагов", "Петушков" и так далее, она - не читала. Хотя да, слыхала, что есть такие, и даже видывала, бывая в столицах, все это в сам- и тамиздатском виде, да – неинтересно как-то было. Как-то она этим, – говорит, - брезговала. Подполье, антисоветчина, грязь…
Такая вот жизнь была в городе Тюмени.
– Бродского, – говорит, – этого да, читала и любила. А почему вам ничего о нем не сообщала? Да, – говорит, – и в голову мне не приходило, что это моим студентам может быть хоть в какой-то степени интересно!
Вот так вот и жили - повторю ещё раз.
А вы говорите.